на главную |
Вторая зима
На заводе наступила зима… Все кругом заволокла она колючим снегом, радужным морозом, мутными метелями. Все дороги в снегу, лужи вымерзли и превратились в ледяные, хрустальные, но пустые ларцы. По дорогам бегут снежные вьюжные стаи, начисто очищая землю от грязи. Везде зима кидает толстый покров искрящегося в темноте снега. Проложенные еще грузовиками по осени колеи на дорогах, подобно вечной мерзлоте, остались ждать весны, точно рыбак схода льда с речки. Ночью холодно. Черная зимняя ночь высасывает из всего живого сгустки тепла, жадно съедая их, тем самым становясь все сильнее, все непобедимее. Идешь по снегу и льду, поскальзываешься, маневрируешь, снова поскальзываешься, снова маневрируешь. Думаешь, - только бы не упасть. Подхожу к цеху с прессом. К самому углу цеха приварена внушительного вида лестница на крышу. Все сделано добротно, давно. Все как положено, - с лестничными площадками, высокими крепкими поручнями. На площадках установлены прожектора, слегка тусклым светом горят они вокруг себя. Квадратной, черной спиралью бежит лестница наверх. Берусь руками за поручни, начинаю подниматься, переставляя руки, как опытный лыжник. Поручни холодные, ступеньки сделаны из металлической тонкой, но крепкой решетки. Смотрю себе под ноги, а там ничего, кроме часто пересекающихся крест-накрест тонких полосок-ступеней. Поднимаюсь минут десять, осторожно ступаю сапогом на бегущие ввысь ступени. Некоторых нет, поэтому приходится иногда делать большие широкие шаги. Вот, поднялся и стою на квадратной, аккуратно сваренной площадке, почти вровень с чуть покатой крышей цеха, метров двадцать от земли примерно. Осторожно осматриваюсь кругом, видно хорошо и далеко. Район усеян огнями, везде огни, огни разные, маленькие, большие, красные, желтые, синие, зеленые, на небе тоже светят огни, - звезды. Очень много огней. Огненный край… Смотрю в сторону вокзала, постепенно распрямляясь во весь свой рост. Ветер дует порывами, слегка покачивая черную арматурную площадку лестницы. Вот от вокзала отошла опаздывающая в пригород электричка. Видны лишь, горящие золотым огнем, окна вагонов. Тонкая желтая полоска медленно тянется по морозной землице. Полоска длинная и узкая, точно гусеница. Небо серое, чужое, беспросветное. Опоясано толстым шарфом дымовых столбов, вырывающихся из многочисленных тут труб и трубок вокруг лежащего промышленного района. Шарфы легкие, чистые, точно родные. Небо кутается в них всей своей многотонной массой, стараясь согреться. Не достигая этого, оно быстро бежит на запад, в другие края, спасаясь от холода, точно от невидимой погони. Высокие, заводские трубы, сжимая и вытягивая кверху свои могучие кирпичные кулаки, пытаются удержать небо над заводом, хватая его цепко за края облаков и туч. Но все тщетно, легко обманывая кулаки труб, небо, ускользая, продолжает свой бег, во главе с туманной армадой пенящихся облаков и гордых туч. С зимнего, беспроглядного неба кое-где видны обрывки звезд. Кажется, что им тоже холодно. Из-за зимнего холода жмутся они все теснее и теснее друг к дружке, образовывая большие звездные стаи. Горящие копны морозных огоньков. Рассерженные неприветливой погодой, косо смотрят они на зимнюю Землю. Оборачиваюсь и смотрю на самую высокую точку крыши цеха. До нее можно добраться, шагая по наклонной под углом в тридцать градусов крыше, держась за тонкий прут арматуры, имитирующей поручень. Осторожно и внимательно начинаю восхождение, делать нечего, а глянуть на мир с такой высоты хочется. Крыша застелена большими гофрированными металлическими листами, иногда они преступно чуть прогибаются под весом, заставляя липкий человеческий страх вылезать наружу и командовать человеком. Через несколько минут я на вершине цеха, гляжу на другую часть круши, она тоже поката, но под более значительным углом, и если сесть на нее, то можно как на санках поехать в свой последний свистящий путь. Прекратить существование. Далеко вижу с крыши, вижу соседние заводы, шоссе, жилые дома, сады, озера парки и памятники людям. Иногда, когда случается особо сильный порыв ветра, крыша начинает слегка шевелиться, заставляя меня поеживаться и прижиматься к самой крыше. Ветер тщетно бьется в теплый ватник, ища щели для проникновения. Стою так не более десяти минут, потом спускаюсь, чуть уставший, но довольный. Спускаюсь уже свободно без прежнего напряжения. По крышам цехов гуляет лютый ветер, врываясь туда, где еще тепло, и ожесточенно сея там холод. Вот, в мастерских открывается дверь. Ветер с силой врывается туда, шире открывая ее, пытаясь забраться в крохотное помещение всем своим многокилометровым телом. Посеяв холод, ветер по-тихому покидает помещение, бросаясь на поиск новых жертв. Но вот, чья-то заботливая рука резко закрыла дверь изнутри. Порыв ветра бросился к двери, но не успел, и с силой ударился в стену. Задрожали неуверенные стекла в окне, закачался повешенный у входа золотистый фонарь. С яростью обреченного, потоки ветра бросились биться в крышу, стены здания, ища лазейки, слабые места в конструкции. Через некоторое время ветер притаился за морозным углом, подкарауливая припозднившегося прохожего. Зорко оберегает человек тепло. Плотно закрывает он двери, окна, форточки, включает мощные печи, пьет горячий чай, одевается в огромное множество теплой одежды. Вот через некоторое время уже, ветер мечется по темным углам завода в полном одиночестве, огибая пробитые временем крыши, пустые холодные насквозь цеха, длинные ледяные дороги, промерзшие горы черного металла. Незавидная доля. Сильно бьется он по горящим в темноте ночи фонарям, в бессильной надежде погасить их, сожрать тепло их газоразрядных ламп и ярких вольфрамовых нитей. Фонари же, надежно защищенные толстым оргалитовым стеклом, лишь самоуверенно улыбаются в ответ сердитому ветру. От улыбки они светят еще сильней, заставляя неугомонного ветра бежать от них прочь. Но самоуверенность часто губит фонари, - от перенапряжения и излишнего использования своей солнечноподобной энергии часто перегорают их животворные середины, электрические лампочки. Резко гаснут они, умирая на время и переставая сеять в заводском пространстве свет и тепло. Воздух кристально чист и прозрачен. Лишь изредка ветер доносит сильный запах отработанного дизельного топлива. Это выхлопы грузовиков, столпившихся у весовой, в ожидании своей очереди на взвешивание. Машины стоят кучно, почти прижавшись к друг другу, о чем-то еле слышно бормоча. Над стаей грузовиков витает синее облако плохо переработанного двигателями топлива. От грязных КАМАЗов пронырливый ветер доносит запах машинного масла и уставшего от работы металла. Громко хлопают разбитыми замками дверей водители, в морозной тишине гулко ухают куски черного разрезанного металла в кузовах, стараясь лечь поудобней. Водители, перекинувшись парой негромких одинаковых слов, рассаживаются по теплым кабинам и ведут своих стальных братьев к впускным воротам. Грузовики, беспрекословно выполняя волю людей, бредут уверенной сильной походкой вперед, обливая землю маслом и тучами синего дыма. Смотрю в черное окно долгой зимней ночи. За окном шумит ветер, шумит нервно натужно, точно дышит. Метель исполняет угрюмую северную пляску, однообразно завиваясь в снежные воздушные кружева белого зимнего платья. Воет ветер, несется снег меж цехов, через некоторое время все повторяется сначала. Мороз больно покалывает кожу белыми секирами, как бы проверяя ее на прочность. Густо проникает, сочась в нос, начиная бег по гулким каналам и протокам теплого человеческого тела. Пытаешься вдохнуть воздух ртом, но ничего не выходит, - мгновенный спазм дыхательных путей и ты начинаешь быстро задыхаться, но своевременно начинаешь дышать носом и все проходит. Кирзовые сапоги после часового нахождения на улице превращаются в пару промерзших полен с крестьянского двора, которые очень трудно расколоть колуном. Которые практически не горят первые двадцать минут брошенные в голодную горящую красным пламенем, красным знаменем, рукотворную изразцовую печь. А лишь тают там, словно зазевавшиеся весенние сосульки. Когда приходишь, ставишь ноги прямона печку. Печь ворчливо шипит, когда капли растаявшего снега попадают в ее раскаленное электрическое нутро. В воздухе после этого сильно пахнет кожей, прошлогодним гуталином и пробудившейся влагой. Брожу на морозе уже больше трех часов. Изредка поглядываю на замерзшее нелюдимое небо, на осколки далеких звезд, которые шлют мне свой мертвый свет, свет звезд, погибших миллионы лет назад. Целое кладбище звезд… Звезда умерла, а ее свет, исполняя последний погребальный танец, светит мне, освящая ледяную дорожку, незаметно петляющую меж цехов. Конечно, не все там, в глубоком и далеком небе, звезды мертвы. Много там еще разной звездной живности.Миллиарды звезд рождаются каждый божий день, а мне отсюда и не различить, сколько ни напрягай глаз, живая ли та звезда, что шлет мне свой скромный вселенский привет? Жива ли она еще? Или же это умершая восвояси неприкаянная звездочка, в последний раз в своей короткой многомиллионнолетней жизни кивнула мне гордо на прощанье и сгинула навсегда, щедро погаснув напоследок, звучно остыв!! Успокоившись навеки, уподобившись сама себе в свой самый последний раз. Черной судорогой, в самый свой последний раз… Но в любом случае, спасибо им, всем заочно знакомым маленьким звездочкам сурового и бескрайнего космоса, спасибо за то, что освещали и освещают еще мне ночную дорогу, не дают ступить неосторожной ногой в глубокий сугроб, что лежат по краям бетонной дорожки. Не дают упасть в пушистый сугроб, успокоиться в нем до утра, безучастным, податливым телом… Наконец, начинают замерзать мои глаза. Они покрываются тонкой, точно хрустальной, морозной коркой, отчего становится трудно водить глазами из стороны в сторону. Каждое движение глаз отдается острой, все нарастающей, режущей ножом, болью. Постепенно ледяная корка на глазном яблоке начинает утолщаться и расти. Холодные ночные слезы мои лишь ускоряют этот необычный процесс, нанося новые, готовые на все, слои тонкого льда. Глазами уже почти невозможно двигать. Идешь, целеустремленно смотришь по необходимости, вперед. В единую, черную точку в заводской, черной ночи. Если бы в этот момент меня встретил по-ночному совершенно случайный прохожий, и увидел это выражение моих глаз, - то он точно подумал бы, что я целеустремленный и уверенный в себе человек. До того прям бывает взгляд замерзающих глаз. Зрачок сузился до минимально возможного размера и уже не реагирует на сильный свет фонарей. До цеха остается не более 300 метров. Наконец, глаза замерзают полностью, всеми своими хилыми клетками. Трогаю их руками, но не получаю никаких откликов и ощущений. Их как бы не существует сейчас на моем лице. Изображение окружающей меня местности становится все более нечетким и смазанным, белым и туманным. Вдруг зрение пропадает, я не вижу ничего кругом, попадая в пустой и страшный мир, но иду дальше. Дорогу я знаю, за время работы прошел ею несколько тысяч раз. Плетусь вперед, вытягивая вперед большие руки в меховых, махровых от времени, рукавицах. Осторожно натыкаюсь шагающими вперед ногами на стену цеха. Послушные руки быстро находят приваренные к двери, длинные хромированные поручни от тепловоза. Тяну дверь на себя, она, тяжело подавшись, открывается настежь. Я медленно захожу в цех и осторожно ступаю вперед. Идти почему-то страшно, хотя не раз ходил тут. Наваливается страх упасть, разбиться, пропасть навеки, остаться в этой могучей, неподъемной темноте навсегда. Быстрей бы заскочить в теплое помещение, - вот единственная, актуальная мысль сейчас ворочается в голове. Наконец, кое-как добираюсь, открываю дверь древней подсобки, вваливаюсь внутрь, отчаянно ударяюсь лбом о вторую дверь, открываю ее тоже и плюхаюсь по памяти на большой старый диван советской эпохи. Диван невольно недовольно поскрипывает, но в целом, все превосходно. В комнате жарко, будто натоплено про запас, все три печки дают тепло одновременно, жадно глотая электрический ток из новеньких белых розеток. Снимаю снежную шапку, приглаживаю непослушные волосы. Сильно ноют ноги, помещенные в небольшие кирзовые черные холодильники. На ощупь стаскиваю их, снимаю источающие морозную свежесть портянки, кидаю их прочь. Ноги стремительно теплеют, наливаясь животворным жаром. Переключаю внимание на свои замерзшие глаза. В них ощущение полного плена. Пока ничего не видно, сквозь какие-то белые, ледяные торосы и айсберги, сплошная полярная ночь царит в моих глазах, темно, неуютно. Поднимаю руки, дую на них своим теплым дыханием. Дыхание, отражаясь от молитвенных ладоней, бежит по глазам теплыми лучезарными волнами. Вот, по щекам побежала первая оттаявшая слеза и, сорвавшись с холодного негостеприимного подбородка, - разбилась вдребезги о твердый каменный пол. Вот уже бежит небольшой ручеек, разрушая лед замороженных глазных яблок. Начинаю потихоньку с осторожностью водить веками, глазами, вроде что-то чувствуется, но ничего толком. Сильно хлопаю веками, открывая и закрывая их все время. Неожиданно мое зрение возвращается в эту комнату. Я уже ясно вижу предметы в ней, вижу свои вымерзшие сапоги, вижу ноги, вижу чайник, стены, старенький алюминиевый радиоприемник, вижу свои красные остывающие в тепле руки. Сразу становится веселей и радостней на слегка подмерзшей душе. В глазах пляшут яркие краски мира! Встаю и подхожу к зеркалу, весящему на стене у входа. Вглядываюсь, - вроде глаза живы, здоровы, на месте, и целы. Внимательно смотрят на меня, как бы оценивая внешний вид на сегодня. Лишь мельчайшие, кровяные капилляры сетчатки глаза слегка красные от прибывшей к ним на подмогу крови. На душе спокойно и просторно! Включая радиоприемник, ищу любимую волну, делаю погромче и сажусь пить не по-зимнему горячий чай. Наслаждаюсь нагрянувшим теплом! Это моя вторая зима на этом заводе. Прошлая была похожей, но более мягкой и равнодушной к людям. Эта же, кажется, будто задалась целью, - заморозить всех ночных обитателей заводского пространства. Поэтому на улице почти никого нет, а если кто и выходит по необходимости, то старается как можно скорее сделать свое дело и побыстрей добежать до любого островка света и тепла. Подойти к горячей печке, положить на нее промерзшие руки, почувствовать, как по гулким венам побежит вдаль веселое тепло, согревающее сердце, душу и все остальное. Все-таки, человек не товарищ черной зимней ночи… Пытается скрыться, убежать от нее подальше, забыть и не вспоминать вовсе. Зимняя ночь, наоборот, старается найти человека, где бы он ни был, выследить его, выпить к утру его одинокую в ночи душу, подчинить его грусти, скорби, обреченности… Снег падет густо, тотально закрывая поверхность земли своим маскировочным покровом. Он запечатывает разногласия и противоречия заводского дня, округляет острые углы, сводит все к белому спящему однообразию. За несколько часов выстилает он новые, ранее здесь невиданные равнины, бескрайние морозные поля. На многие километры тянутся снежные холмы, снежные овраги, снежные впадины. Заводские цеха медленно тонут в этих бескрайних, все прибывающих полях, уходя все глубже и глубже в сугробы. Кое-где в цехах прохудилась крыша, поэтому стройные ряды черных листов превратились в белые сверкающие алмазной крошкой веретена. Наступает утро… Завод тяжело просыпается от ночной спячки, распрямляя свои промерзшие за ночь металлические суставы. Становится значительно теплее. Температура скачет как у больного, - то минус десять, то плюс пять, то бежит стремительно вниз, достигая неведомых в этих краях градусов, то безбоязненно прикасается своими обмороженными пальцами к загадочной цифре ноль на белой линейке термометра. Странная зима, свирепая ночью и ласковая, податливая утром. Вот бодрой, уверенной утренней походкой идет веселый, розовощекий от прохлады тракторист Дима. Он не спеша подходит к черному, покрытому многовековой ржавчиной, автобоксу № 10. Уверенным движением открывает увесистый замок, с силой открывает створки ворот, борясь с сопротивлением снежных масс. Ворота поддаются не до конца. В горячих руках тракториста неожиданно появляется широкая чудодейственная деревянная лопата. Пара взмахов - и ворота свободны. Дима заходит внутрь, слышится механическое шевеление, возня человеческого тела, различный шум, стук и скрежет металла. Наконец, внутри что-то сильно стукнуло, затарахтело, зашумело и тотчас из автобокса, прямо в сугроб, выпрыгнул синий заводской трактор. Оскалившись на сугробы стальной наточенной остро-остро насадкой, он деловито развернулся, как бы давая время снегу убраться подобру, поздорову отсюда прочь. Вот развернувшись, он, резко прибавив скорость, героически бросился на глубокие сугробы, рискуя там застрять, точно "Челюскин" в арктических ледовых торосах. Проехав мимо цеха, за собой оставив ровную чистую дорожку, с виднеющимися под ледяной коркой белыми бетонными плитами. Завернул за угол и исчез, оставив лишь эхо работающего двигателя. Эхо постояло немного и упало, рассыпавшись в прах на холодные стены цехов. Завод постепенно наполняется рабочими, точно муравейник муравьями или термитник безликими одинаковыми термитами. Уверенно бредут они сквозь него к своим холодным рабочим местам. Иногда перекликаются меж собой, завидев знакомого, часто идут переговариваются, смеются, поскальзываются, шутят. Утренняя сизая дымка рассеивается, - наступает день. Все громче и шумнее становится на заводе, все смелее переговариваются меж собой люди, смелее шумят моторы автомобилей и грузовиков. Наконец, окончательно рассветает. Заводские дороги и дорожки уже аккуратно убраны веселым трактористом от снега, но он еще работает, - меж цехами еще слышится, доносимый ветром, звук работающего тракторного двигателя. Люди уже разошлись по цехам, помещениям, кабинам, подвалам, постам. Все задумчивы, внимательны, сосредоточены на работе. Начинается еще один рабочий день пролетариата. На углу Административного корпуса сидит Джек, - большой молодой пес, помесь немецкой овчарки и дворняги. Выражение морды у Джека, точно у человека, который однажды утром сел и задумался о смысле своей жизни. Пес выглядит точно потерявший маму щенок. Вид у него растерянный, меланхоличный и жалкий. Шкура грязная, немытая уже не один день. Вот он увидел меня. Стоит, навострив уши и подняв хвост. Издалека он меня еще не узнал, поэтому пока сам еще толком не знает, как себя вести. То ли громко лаять как на неведомого и потому опасного чужака, то ли вильнуть хвостом и улыбнуться оскаленным ртом. Подхожу ближе, тут Джек сразу узнает меня и, ступая передними пушистыми выпрямленными лапами прямо, точно лошадь в цирке, неуклюже виляя попой, почти что боком идет прямо на меня. Вижу, морда у него довольная. Начинаю гладить его, тереблю морду, бока, спину. Ему это нравится, он смотрит на меня, наступает задними лапами мне на сапоги, пытается толкать меня своим упругим телом. Сейчас у Джека хорошее боевое настроение, и он готов к игре, беготне и веселому лаю. Поднимаю и осматриваю свои руки. Вся ладонь густо черного цвета, хорошо погладил, нечего сказать, все собрал. Пес деловито бежит рядом со мной, чутко вглядываясь в углы и закоулки близлежащих окрестностей. Я его подзадориваю, иногда громко шепчу ему: "кто там?" и показываю в то или иное место. Джек, начинает рычать, подбегает и подозрительно осматривает и обнюхивает источник вероятной опасности. Кажется, что он все чаще впадает в прострацию, сидит, глядя на людей не видящим ничего взглядом. Но взгляд умный, понимающий все, что происходит вокруг. Недавно Джеку надели старенький драный ошейник, чтобы придать псу статус важного и нужного людям существа. Но кажется, что это мало помогает. Вид потертого, старого ошейника придает собаке образ потерявшийся, никому не нужный. Обычно Джек всегда ходит в дозоры со старшим смены из охраны, часто вижу его деловито бегущим впереди, облаивающим чужих, бережно охраняющим своего спутника. Иногда он резко преображается: по-боевому поднимает хвост, сворачивая его в толстое пушистое кольцо, и с веселым лаем бегает по заводу, показывая людям свое хорошее настроение. Энергией и радостью светится в такие моменты морда пса, мышцы пронзают нервные импульсы и разряды. Либо играет в перекличку с собаками из других заводов и миров. Но теперь уже все бесполезно. Джек серьезно заболел, - заболел редкой среди собак болезнью. Человеческим одиночеством. Одиночество - это страшная штука, говорят грустные глаза молодого пса. Теперь он точно генерал без армии, Робинзон без Пятницы. Стайка его вечных спутников поймана и распята на холодном кресте стерильной человеческой цивилизации, в которой слишком большому числу собак нет места… Поэтому так часто грустит Джек, погружаясь в свой одинокий мир песьей души. И такая бесполезность продолжается уже полгода… Борис Борисов |